Сергей Петров Аз новогодний есмь един во множестве

Я усумняюсь. Я один. Нет ничего. Семья вещей, времен, существ мне стала чем-то прочим, и я на все лады толкаем и порочим, представ пред лик беды, как судная скамья. Сидит существования зверинец – как в клетках – в толстых шкурах бытия, и одинок я больше, чем мизинец: авось хоть пальцы-то ему друзья! А я – один. Я единиц единей. Во мне ль торчит ничто, как в самой середине? Я меньше единицы. (Ну и что ж?) Ни четверти, ни даже половине не поклонюсь. Любая дробь – как дрожь. Не тронь меня! Не трогай!!! И не трожь!!! От уверений сделаюсь звериней, а я пока лишь тем-то и хорош, что не хулю божественную ложь. Ужель с чужой столкнулась Суть моя? Иль всем умом, сумнения несущим – как иск на суд присяжного жулья, – воссел над Сущим я (и над Не-Сущим?), как древний сборщик хлама и тряпья? И, как старьевщик, мой татарский ум перебирает сей шурум-бурум? Перевирает цены и слова, поправ судьбу, и правду, и права? Ужели я увяз Концом в Начале? А что же прежде мне примеры означали и признаки скупого жития? Они, как призраки, являлись и молчали (и все-таки кривлялись и кричали). И встал собор у века на причале, как каменная серая ладья. К нему ветра пространства прибежали, прибились волны времени к нему и у его подножия прижали ветхозаветную глухонемую тьму. Но если я глаза повыше подниму – стоит собор, раскрытый, как скрижали, стоит, с краями не сводя края, стоит, закон и твердь в себе тая, стоит, как каменная старая статья. Я, слава Богу, не забит в колодки и на скамейке шаткой у решетки – как на философической кушетке – сижу под взорами звереющих вещей и взглядом еле раздвигаю ветки чугунных и деревьев, и теней. Как бедный круг с ничтожной серединой, верчусь на месте. Ночь – не по уму. И я, как вознесенный перст единый, указывать не стану никому. А звери всё торчат, и лезут вон из кожи, и кажут хари, морды, рыла, рожи (и кажется, что маски им дороже, чем когти, зубы и тиски зверья). И толстокожего чужого бытия боюсь, хотя бояться мне негоже. Сижу себе, как нищий на рогоже, не лезу ни в герои, ни в вельможи, ни даже в оскудевшие князья. Сижу на месте, сам себя стреножа и ночь по самой малости тревожа. Суди меня чем хочешь, Боже! Хоть всем собором каменным! И всё же Сам и Всему и Всякой Сути я – высокий и бесправный судия. Иль в ночь под Новый год, дойдя до точки, опять у года в полой оболочке возник – слепым зародышем в яйце, началом в самом крохотном конце, с личиной беспричинной на лице, с похабной размалеванною харей, и вновь свое справляю Рождество, как сам себе чужое существо средь приотворенных, как двери, тварей? Иль ум пестрее дикаря раскрашен и хищницам-вещам, как мертвый идол, страшен? Иль сам он, шут, широко ошарашен, что липнет муть – тяп-ляп – галиматья, что не могу и рук-то вымыть я? Нет, иноков вселенских одиноче, келейных схимников и просто бобылей, столбом я стал средь новогодней ночи, как столп отшельничий и чей-то прочий, который носа гулькина короче. А мимо, будто стадо костылей, – слепые толпы дней и вечеров увечных, поискалеченных зубами западней. И не хочу я у Очей у Вечных узнать суть дела. Бог с ней! Им видней: они меня темнее и умней. А где мне ведать, что умно, что глупо? Я, словно столб без фонаря, возрос. А рядом, погрузясь в объятия тулупа, стоит, как сторож, вековой мороз. Дороги, реки, сёла, города метет его седая борода. Бежит зима в веселой русской шубке, и шутки скалят крохотные зубки, и полночь тащит полное ведро… Я верую в приметы, как в добро, и вот вылупливаюсь из скорлупки, как бедное и твердое ядро. И глаз проклюнулся – сей вездесущий хлюст. Но как помочь тебе, комочек пуха? Принять оковы ока, путы уха и паузу еще безусых уст? Как научить тебя, молокососа, узнать заранее премудрость старика – все козни кожи, все доносы носа, и казни костные, и язвы языка? Царапаясь на волю в голове, как коготки, коснулись пальцы пленок, и вот, предчувствуя предсмертный взгляд в плеве, рука моя желтеет, как цыпленок, в огромном черном рукаве. А через час она уже старуха и знает, что такое глум и глузд. Идут дозоры взора, слуги слуха. Подпольный воздух стал и чист, и пуст, в нем вольный свист разбойничьего лиха. Ты не разруха, мать-неразбериха, ты повитуха-бобылиха, и развязались узы уст. Мели что хочешь, маленький Емеля! Любая истина верна. Любая мельница – лишь пустомеля, а правда – в муке зрелого зерна. Вращайся, дума, бедный жадный жернов! Прощайся с нею, горькая мука! Есть печи, пекари и есть в рядах обжорных оборванные нищие века. И я хожу, голодный голодранец, отведать там горяченькой беды и в отставной пихаю ранец остатки скудные еды. Наелся – как навоевался, хлебнул – как бы рубнул сплеча, по горло я нагоревался, из мысли по пояс торча, истошней истины крича, как под кнутом у палача. Иль проще? Запросило тело себя тайком, как калача, а баба-память налетела, как оплеуха, сгоряча. И с окаянной оплеухой, с клеймом иль с влепленным блином я шел, обвисший, лопоухий, старинным, длинным-длинным днем, как древним городом, и в нем на грязной площади базарной в великой злобе светозарной зверел и медленно редел зверинец и вещей, и дел. Так, видно, было, есть и будет. А сегодня собрался на скамье я ночью новогодней и сжался всем собором от беды, от неуемной темноты исподней, от неразумной жалости Господней, мороза бесприютного безродней… Но я запрягся сам в себя и еду (еще болят во мне копыт следы!), на месте езжу я по собственному следу. Я не один. Я разный. Я из правды и вранья. Я вече вещее и суд извечный воронья, воронка и сосуд, пчела, и мед, и ячея, конь и дуга, хомут и омут, вожжи и шлея, разинутый мой рот грозит, как смертью полынья. А сбоку рынок я, где праздничная толчея. Нет, я не одинок: еще дружу с Авосем я, и усумняются во мне, вкусив всего, семь Я.

1965

В избранном Добавить в избранное Подождите...

Нажмите «Мне нравится» и
поделитесь стихом с друзьями:

Комментарии читателей

    Если в тексте ошибка, выделите полностью слово с опечаткой и нажмите Ctrl + Enter, чтобы сообщить.

    Читайте стихотворение Сергея Петрова «Аз новогодний есмь един во множестве», а также другие произведения поэта.