Ренат Гильфанов Мерцание

Георгию Жердеву запятая поэту запятая который умеет многозначительное многоточие слушать

1

Спать у окошка неудобняк. С утра меня разбудил сквозняк. А я расклеился, лег под утро. Лицо мое покрывала пудра, под каждым глазом темнел синяк.

Мозги колючий стянул дымок, но вновь уснуть я уже не смог. Пришлось вставать и брести к голгофе стола, глотать растворимый кофе, из глаз выдавливать сонный смог.

Как глянешь: в мире — сплошная грязь. Но в нем дрожит паутинкой связь. На той неделе сгорела касса, а с ней — зарплата. В итоге мяса на полкило я с костей растряс.

У их бухгалтера нервный шок. Он кассу эту в сердцах поджег. Проклятый клерк, ошалев от чисел, сдурел, а я от него зависел, как от желудка — ночной горшок.

Бог с ним, с бухгалтером. Посмотреть, так в мире только и есть, что смерть. Она, в зрачках задрожав нервозно, на все заставит смотреть серьезно, на все набросит тугую сеть.

Она, спаяв многословный рот, твой взгляд от черепа оторвет. Затянет дыры колючей мглою. И боль мерцающею иглою, как вилка в спаржу, войдет в живот.

Затихнет тело, едва дыша. Но тихо вздрогнет его душа. И, словно шина внутри кувшина, набухнет, стенки и дно круша.

Земля разверзнется, как гудрон, как лава, как на чулке капрон. И смрадно дышащий, потнолицый, в своей расшатанной колеснице пустое тело умчит Харон.

Смерть — скульптор с жилистою рукой. Но живописец она плохой…

2

Включаю телек, там — третий сет. В фанерку двери стучит сосед. Поклонник тенниса, водки, женщин, расколупатель душевных трещин, любитель пьяных дурных бесед.

«Ну что, брат Батюшков, смажем ось?» «Да мне с утра на работу…» «Брось. Не стой, едрить твою, истуканом. Разлей горючее по стаканам». Поллитра водки — и началось.

«Планета — скопище обезьян, и в каждой можно найти изъян. Мир схож с огромной навозной кучей. Но, создавая наш мир текучий, прости, я думаю, Бог был пьян.

Он сильно выпил, вошел в кураж, Слепил природу, потом пейзаж заполнил живностью. А проснулся — деянью рук своих ужаснулся. Но поздно — живность пошла в тираж.

Исправить бы, да сноровки нет. Бог не ремесленник, он — поэт (как ты). Теперь, обливаясь потом, типичным выглядит обормотом, вмещая в ум этот винегрет.

Одно бесспорно — что все умрут. Про все другое пророки врут». «Так что же, мир не дает уроков?» «А нет ни мира и ни пророков». «А что же есть?» «Гм… Душевный труд.

Душа не сеет, не жнет, не ест. Душа не ведает общих мест. Душе не нужен прощальный ужин. Ее заботит лишь сам отъезд.

Хоть бей в литавры, хоть дуй в трубу — у ней не выступит пот на лбу. Душа — не шкурка, она основа любого акта, включая слово. А слово может убить толпу!

Толпа ж…» «Михалыч, довольно пить». «Какого хрена?» «Теряешь нить. Приплёл толпу! Да, толпа несносна…» «Я выражаюся переносно…» «…зато народ надлежит любить».

«Народ — урод. Если прав народ, тогда заткни красногубый рот лохматой ватой. Иль с розоватой свиною шейкою бутерброд

жуя, о телеэкран слепи зрачки, в две дырки свои сопи. Но человек не добыча тленья, он — единица сопротивленья. И я приветствую сбой в цепи!»

«Смотрю, желаешь ходить в богах?» «В чертях! И мир на моих рогах дымит и дыбится, словно шапка». «Твоя конструкция очень шатка, а я стою на своих ногах».

«Дурак. Щенок. Наша жизнь — лишь крюк, мембрана шара, ширинка брюк. Рискуя лопнуть, сгореть, разбиться, душа желает освободиться. И исполняет смертельный трюк.

Как дева, легши с юнцом в кровать, душа обязана рисковать. Но, слава богу, душа не Гамлет, она не мечется и не мямлит и против шва не боится рвать.

Тебе… допустим… башку снесло. И ты предстал. Что тебя спасло? Бог добр! Ему не пристало злиться. В его глазах человек двоится, и он легко отметает зло.

Он тоже тащит своё ярмо. А мы с тобой для него — трюмо. И нам с тобой никуда не деться, раз Богу нравится в нас смотреться». «Мы разгребаем его дерьмо?»

«Зачем же так… Но, вообще, ты прав. Тут мы с тобой не имеем прав. Мир окружающий — лишь вуаль». «Но мир не реален, а боль — реальна. А у реальности жесткий нрав».

«Друг, твой апломб я продам за пол цены. Апломб твой — цементный пол. Ведь если девушка шепчет «котик», она уже для тебя наркотик. А я приветствую женский пол!

Я всё приветствую! Жизнь! Ах, друг, ты прав, и дряни полно вокруг. Но в ломких рюмках искрится водка, шипит зажаркою сковородка, и нежно-розовая селедка оделась в белый, тончайший лук.

Чего ж еще? В жизни важен миг. Скорей лови его за плавник». «Сойдет под пальцами позолота, и вдруг окажется, жизнь — болото». «Ну, если так, значит я — кулик!

Все мы — сопля у судьбы в носу. А я б хотел отрастить косу и, воздержаньем прочистив поры, писать по шелку седые горы, качая кисточкой на весу».

3

Окно открыто, как влажный рот. За ним — пернатый, хромой урод. Он — голубь. Выглядит скверно, лысо. На жесть карниза я сыплю риса, И он, пугливо косясь, клюет.

Угрюм, напуган и одноног, от жизни он получил пинок. Увядший, бледный, больной цветочек, как автор этих несчастных строчек, косноязычен и одинок.

В тот зимний вечер я был не пьян, душой и телом вполне «требьян». И очень просто, без аллегорий, калеку я обозвал Григорий. Соседям насмех и воробьям.

Пускай он будет среди калек хотя бы именем — человек. Чтоб эти перья, хрящи, пушинки прикрыли мыслей моих лощинки, как влагу глаз — опахала век.

Чтоб, упражняя свой птичий слог, я с ним поддерживал диалог. Лицом в окно, как башкою в прорубь… Поэт не жаворонок, он — голубь, творец воркующих, грустных строк.

Ад — не горящий в печи скелет, как Рай — не теплый шотландский плед, Ад — это лучик, в котором точка скользит, как полная одиночка, вниз по прямой бесконечных лет…

Я одинок. Я почти в Аду. Я с жизнью плохо себя веду. Как гроб наемника, оцинкован, как зуб полярника, оцингован, лишь ужас чувствую и беду.

И двадцать пять с половиной лет хрустит под кожей моей скелет. Оливки, крошево, облака ли устали плавать в моем бокале. Проклятый броуновский балет!

Глотаю, морщась, паленый ром. По белой жести скребу пером. Уныла жизнь, и грязна посуда. В деревню, что ли, махнуть отсюда? Иль в город, выстроенный Петром?

Москва не сходит с опухших век. Но в Петербурге погуще снег. Там есть гранит у реки знакомой, ночь, пораженная глаукомой, и плохо выбритый человек.

И если Бог — это график, вот одна из лучших его работ. Угрюмы лица, потерты куртки, из губ небритых торчат окурки, мокры носки, и болит живот.

В деревне же по-другому всё. Порою там, как в стихах Басё, то зябкий ветер шугнёт лягушку, то ива плюнет тебе в макушку. (Басё сказал бы: «Всё харасё».)

Я был бы писарем иль дьячком. В душистом сене лежал ничком. Но мир густеет, как лица в Торе, и в этом вязком, густом растворе я — смуглый окунь с тугим зрачком.

Так что, откладывается покос, стада свиней и лохматых коз. Напившись водки, походкой шаткой судьба моя семенит лошадкой с вплетенной в гриву гирляндой роз.

Р.S.

Я наливаю вино в бокал. Мой череп — лампа. Ее накал дрожит, кривляется, колобродит, зовет туда, где отец мой бродит. Совсем один… в глубине зеркал…

1998-1999

+3 спасибо
за ваш голос
В избранном Добавить в избранное Подождите...

Нажмите «Мне нравится» и
поделитесь стихом с друзьями:

Комментарии читателей

    Если в тексте ошибка, выделите полностью слово с опечаткой и нажмите Ctrl + Enter, чтобы сообщить.