Генрих Гейне Иегуда бен Галеви
1
«Да прилипнет в жажде к нёбу Мой язык и да отсохнут Руки, если я забуду Храм твой, Иерусалим!..»
Песни, образы так бурно В голове моей теснятся, Чудятся мужские хоры, Хоровые псалмопенья.
Вижу бороды седые, Бороды печальных старцев. Призраки, да кто ж из вас Иегуда бен Галеви?
И внезапно — все исчезло: Робким призракам несносен Грубый оклик земнородных. Но его узнал я сразу, —
Да, узнал по древней скорби Многомудрого чела, По глазам проникновенным И страдальчески пытливым,
Но и без того узнал бы По загадочной улыбке Губ, срифмованных так дивно, Как доступно лишь поэтам.
Год приходит, год проходит, — От рожденья Иегуды Бен Галеви пролетело Семь столетий с половиной.
В первый раз увидел свет Он в Кастилии, в Толедо; Был младенцу колыбельной Говор Тахо золотого.
Рано стал отец суровый Развивать в ребенке мудрость, — Обученье началось С божьей книги, с вечной Торы.
Сыну мудро толковал он Древний текст, чей живописный, Иероглифам подобный, Завитой квадратный шрифт,
Этот чудный шрифт халдейский, Создан в детстве нашим миром И улыбкой нежной дружбы Сердце детское встречает.
Тексты подлинников древних Заучил в цитатах мальчик, Повторял старинных тропов Монотонные напевы
И картавил так прелестно, С легким горловым акцентом, Тонко выводил шалшелет, Щелкал трелью, словно птица.
Также Таргум Онкелос, Что написан на народном Иудейском диалекте, — Он зовется арамейским
И примерно так походит На язык святых пророков, Ну, как швабский на немецкий, — Этот желтоцвет еврейский
Тоже выучил ребенок, И свои познанья вскоре Превосходно применил он В изучении Талмуда.
Да, родитель очень рано Ввел его в Талмуд, а после — И в великую Галаху, В эту школу фехтованъя,
Где риторики светшш, Первоклассные атлеты Вавилона, Пумпедиты Упражнялись в состязаньях.
Здесь ребенок изощрился В полемическом искусстве, — Этим мастерством словесным Позже он блеснул в «Козари».
Но, как небо нам сияет Светом двойственной природы: То горячим светом солнца, То холодным лунным светом, —
Так же светит нам Талмуд, Оттого его и делят На Галаху и Агаду. Первую назвал я школой
Фехтования, а вторую Назову, пожалуй, садом, Садом странно-фантастичным, Двойником другого сада,
Порожденного когда-то Также почвой Вавилона: Это сад Семирамиды, Иль восьмое чуда света.
Дочь царей Семирамиду Воспитали в детстве птицы, И царица сохранила Целый ряд привычек птичьих:
Не хотела променады Делать по земле, как все мы, Млеком вскормленные твари, И взрастила сад воздушный, —
Высоко на колоссальных Колоннадах заблистали Клумбы, пальмы, апельсины, Изваянья, водометы —
Скреплены хитро и прочно, Как плющом переплетенным, Сетью из мостов висячих, Где качались важно птицы,
Пестрые, большие птицы, Мудрецы, что молча мыслят, Глядя, как с веселой трелью Подле них порхает чижик.
Все блаженно пьют прозрачный, Как бальзам душистый, воздух, Не отравленный зловонным Испарением земли..
Да, Агада — сад воздушный Детских вымыслов, и часто Юный ученик Талмуда, Если сердце, запылившись,
Глохло от сварливой брани И от диспутов Галахи, Споров о яйце фатальном, Что снесла наседка в праздник,
Иль от столь же мудрых прений По другим вопросам, — мальчик Убегал, чтоб освежиться, В сад, в цветущий сад Агады,
Где так много старых сказок, Подлинных чудесных былей, Житий мучеников славных, Песен, мудрых изречений,
Небылиц, таких забавных, Полных чистой пылкой веры. О, как все блистало, пело, Расцветало в пышном блеске!
И невинный, благородный Дух ребенка был захвачен Буйной дерзостью фантазий, Волшебством блаженной скорби,
Страстным трепетом восторга — Тем прекрасным тайным миром, Тем великим откровеньем, Что поэзией зовется.
И поэзии искусство — Высший дар, святая мудрость — Мастерство стихосложенья Сердцу мальчика открылось.
Иегуда бен Галеви Стал не только мудрый книжник, Но и мастер песнопенья, Но и первый из поэтов.
Да, он дивным был поэтом, Был звездой своей эпохи, Солнцем своего народа — И огромным, чудотворным,
Огненным столпом искусства. Он пред караваном скорби, Пред Израилем-страдальцем, Шел пустынями изгнанья.
Песнь его была правдива, И чиста, и непорочна, Как душа его; всевышний, Сотворив такую душу,
Сам доволен был собою, И прекраснейшую душу Радостно поцеловал он, — И трепещет тихий отзвук
Поцелуя в каждой песне, В каждом слове песнотворца, Посвященного с рожденья Божьей милостью в поэты.
Ведь в поэзии, как в жизни, Эта милость — высший дар! Кто снискал ее — не может Ни в стихах грешить, ни в прозе.
Называем мы такого Божьей милостью поэта Гением; он в царстве духа Абсолютный самодержец,
Он дает ответ лишь богу, Не народу, — ведь в искусстве Нас народ, как в жизни, может Лишь казнить, но не судить.
2
«Так на реках вавилонских Мы рыдали, наши арфы Прислонив к плакучим ивам», — Помнишь песню древних дней?
Помнишь — старое сказанье Стонет, плачется уныло, Ноет, словно суп в кастрюльке, Что кипит на очаге!
Сотни лет во мне клокочет, Скорбь во мне кипит! А время Лижет рану, словно пес, Иову лизавший язвы.
За слюну спасибо, пес, Но она лишь охлаждает, Исцелить меня могла бы Смерть, — но я, увы, бессмертен!
Год приходит, год проходит! Деловито ходит шпулька На станке, — а что он ткет, Ни единый ткач не знает.
Год приходит, год проходит, — Человеческие слезы Льются, капают на землю, — И земля сосет их жадно.
Ах, как бешено кипит! Скачет крышка!.. Слава мужу, Чья рука твоих младенцев Головой швырнет о камень.
Слава господу! Все тише Котелок клокочет. Смолк. Мой угрюмый сплин проходит, Западно-восточный сплин.
Ну, и мой конек крылатый Ржет бодрее, отряхает Злой ночной кошмар и, мнится, Молвит умными глазами:
«Что ж, опять летим в Толедо, К маленькому талмудисту, Что великим стал поэтом, — К Иегуде бен Галеви?»
Да, поэт он был великий — Самодержец в мире грезы, Властелин над царством духов, Божьей милостью поэт.
Он в священные сирвенты, Мадригалы и терцины, Канцонетты и газеллы Влил огонь души, согретой
Светлым поцелуем бога! Да, поистине был равен Этот трубадур великий Несравненным песнотворцам
Руссильона и Прованса, Пуату и прочих славных Померанцевых владений Царства христиан галантных.
Царства христиан галантных Померанцевые земли! Их цветеньем, блеском, звоном Скрашен мрак воспоминаний!
Чудный соловьиный мир! Вместо истинного бога — Ложный бог любви да музы, — Вот кому тогда молились!
Розами венчая плеши, Клирики псалмы там пели На веселом лангедоке, А мирянин, знатный рыцарь,
На коне гарцуя гордо В стихотворных выкрутасах Славил даму, чьим красотам Радостно служил он сердцем.
Нет любви без дамы сердца! Ну, а уж певец любви — Миннезингер, — тот без дамы Что без масла бутерброд!
И герой, воспетый нами, Иегуда бен Галеви, Увлечен был дамой сердца — Но совсем особой дамой.
Не Лаурой, чьи глаза, Эти смертные светила, На страстной зажгли во храме Знаменитейший пожар,
Не нарядной герцогиней В блеске юности прекрасной, Королевою турниров, Присуждавшей храбрым лавры,
Не постельной казуисткой, Поцелуйным крючкотвором, Докторолухом, ученым В академиях любви, —
Нет, возлюбленная рабби В жалкой нищете томилась, В лютой скорби разрушенья И звалась: Иерусалим.
С юных лет в ней воплотилась Вся его любовь и вера, Приводило душу в трепет Слово «Иерусалим».
Весь пунцовый от волненья, Замирая, слушал мальчик Пилигрима, что в Толедо Прибыл из восточных стран
И рассказывал, как древний Город стал пустыней дикой, — Город, где в песке доныне Пламенеет след пророка,
Где дыханьем вечным бога, Как бальзамом, полон воздух. «О юдоль печали!» — молвил Пилигрим, чья борода
Белым серебром струилась, А у корня каждый волос Черен был, как будто сверху Борода омоложалась, —
Странный был он пилигрим; Вековая скорбь глядела Из печальных глаз, и горько Он вздыхал: «Иерусалим!
Ты, людьми обильный город, Стал пустынею, где грифы, Где гиены и шакалы В гнили мерзостно пируют,
Где гнездятся змеи, совы Средь покинутых развалин, Где лиса глядит спесиво Из разбитого окошка
Да порой, в тряпье одетый, Бродит нищий раб пустыни И пасет в траве высокой Худосочного верблюда.
На Сионе многославном, Где твердыня золотая Гордым блеском говорила О величье властелина, —
Там, поросшие бурьяном, Тлеют грудами обломки И глядят на нас так скорбно, Так тоскливо, будто плачут.
Ах, они и вправду плачут, Раз в году рыдают камни — В месяц аба, в день девятый; И, рыдая сам, глядел я,
Как из грубых диких глыб Слезы тяжкие катились, Слышал, как колонны храма В прахе горестно стонали».
Слушал речи пилигрима Юным сердцем Иегуда И проникся жаждой страстной Путь свершить в Иерусалим.
Страсть поэта! Роковая Власть мечтаний и предчувствий, Чью святую мощь изведал В замке Блэ видам прекрасный,
Жоффруа Рюдель, услышав, Как пришедшие с востока Рыцари при звоне кубков Громогласно восклицали:
«Цвет невинности и чести, Перл и украшенье женщин — Дева-роза Мелисанда, Маркграфиня Триполи!» —
Размечтался трубадур наш, И запел о юной даме, И почувствовал, что сердцу Стало тесно в замке Блэ, —
И тоска им овладела. К Цетте он поплыл, но в море Тяжко заболел и прибыл, Умирая, в Триполи.
Там увидел Мелисанду Он телесными очами, Но тотчас же злая смерть Их покрыла вечной тенью.
И в последний раз запел он И, не кончив песню, мертвый, Пал к шагам прекрасной дамы — Мелисаады Триполи.
Как таинственно и дивно Сходны судьбы двух поэтов, Хоть второй лишь мудрым старцем Совершил свой путь великий!
И Иегуда бен Галеви Принял смерть у ног любимой, Преклонил главу седую У колен Иерусалима.
3
После битвы при Арбеллах Юный Александр Великий Землю Дария и войско, Двор, гарем, слонов и женщин,
Деньги, скипетр и корону — Золотую дребедень — Все набил в свои большие Македонские шальвары.
Дарий, тот удрал от страха, Как бы в них не угодить Царственной своей персоной. И герой в его шатре
Захватил чудесный ларчик, Золотой, в миниатюрах, Инкрустированный тонко Самоцветными камнями.
Был тот ларчик сам бесценен, А служил лишь для храненья Драгоценностей короны, И других сокровищ царских.
Александр их раздарил Самым храбрым — и смеялся, Что мужчины, словно дети, Рады пестрым побрякушкам.
Драгоценнейшую гемму Милой матери послал он, — И кольцо с печатью Кира Стало просто дамской брошкой.
Ну, а старый Аристотель — Знаменитый забияка, Мир поставивший вверх дном, Для коллекции диковин
Получил оникс огромный. В ларчике имелись перлы, Нить жемчужин, что Атоссе Подарил Смердис поддельный, —
Жемчуг был ведь настоящий! И веселый победитель Отдал их Таис, прекрасной Танцовщице из Коринфа.
Та, украсив жемчугами Волосы, их, как вакханка, Распустила в ночь пожара, В Персеполисе танцуя,
И швырнула в царский замок Факел свой — и с громким треском Яростно взметнулось пламя Карнавальным фейерверком.
После гибели Таис, Что скончалась в Вавилоне От болезни вавилонской, Перлы были в зале биржи
Пущены с аукциона, — И купил их жрец мемфисский И увез их в свой Египет, Где они явились позже
В шифоньерке Клеопатры, Что толкла прекрасный жемчуг И, с вином смешав, глотала, Чтоб Антония дурачить.
А с последним Омаядом Перлы прибыли в Гренаду И блистали на тюрбане Кордуанского калифа.
Третий Абдергам украсил Ими панцирь на турнире, Где пронзил он тридцать броней И Зюлеймы юной сердце.
Но с паденьем царства мавров Перешли и эти перлы Во владенье христиан, Властелинов двух Кастилий,
Католических величеств, — И испанских государынь Украшали на турнирах, На придворных играх, в цирке,
На больших аутодафе, Где величества с балконов Наслаждались ароматом Старых жареных евреев.
Правнук черта Мендицабель Заложил потом все перлы Для покрытья дефицита В государственных финансах.
В Тюильри, в дворцовых залах, Вновь на свет они явились И сверкали там на шее Баронессы Соломон.
Вот судьба прекрасных перлов! Ларчик меньше приключений Испытал, — его оставил Юный Александр себе,
И в него сложил он песни Бесподобного Гомера, Своего любимца. На ночь Ставил он у изголовья
Этот ларчик, и оттуда, Чуть задремлет царь, вставали, В сон проскальзывали тихо Образы героев светлых.
Век иной — иные птицы Ах, и я любил когда-то Эти песни о деяньях Одиссея и Пелида,
И в душе моей, как солнце, Рдели золото и пурпур» Виноград вплетен был в кудри, И, ликуя, пели трубы.
Смолкни, память! Колесница Триумфальная разбита, А пантеры упряжные Передохли все, как девы,
Что под цитры и кимвалы В пляске шли за мной; и сам я Извиваюсь в адских муках, Лежа в прахе. Смолкни, память!
Смолкни, память!.. Речь вели Мы о ларчике царевом, И такая мысль пришла мне: Будь моим подобный ларчик, —
Не заставь меня финансы Обратить его в монету, — Я бы запер в этот ларчик Золотые песни рабби
Иегуды бен Галеви — Гимны радости, газеллы, Песни скорби, путевые Впечатленья пилигрима —
Дал бы лучшему цофару На пергаменте чистейшем Их списать, и положил бы Рукопись в чудесный ларчик,
И держал бы этот ларчик На столе перед кроватью, Чтоб могли дивиться гости Блеску маленькой шкатулки,
Превосходным Барельефам, Мелким, но таким прекрасным, Инкрустациям чудесным Из огромных самоцветов.
Я б гостям с улыбкой молвил: «Это что! — Лишь оболочка Лучшего из всех сокровищ: Там сияют — бриллианты,
Отражающие небо, Там рубины пламенеют Кровью трепетного сердца, Там смарагд обетованья,
Непорочные лазури, Перлы, краше дивных перлов, Принесенных Лже-Смердисом В дар пленительной Атоссе,
Бывших лучшим украшеньем Высшей знати в этом мире, Обегаемом луною: И Таис, и Клеопатры,
И жрецов, и грозных мавров, И испанских государынь, И самой высокочтимой Баронессы Соломон.
Те прославленные перлы — Только сгустки бледной слизи, Выделенья жалких устриц, Тупо прозябавших в море.
Мною ж собранные перлы Рождены душой прекрасной, Светлым духом, чьи глубины Глубже бездны океана,
Ибо эти перлы — слезы Иегуды бен Галеви, — Ими горько он оплакал Гибель Иерусалима.
И связал он перлы-слезы Золотою ниткой рифмы, В ювелирно стихотворства Сделал песней драгоценной.
И доныне эта песня, Этот плач великой скорби Из рассеянных по свету Авраамовых шатров
Горько льется в месяц аба, В день девятый — в годовщину Гибели Иерусалима, Уничтоженного Титом.
Эта песня — гимн сионский Иегуды бен Галеви, Плач предсмертный над священным Пеплом Иерусалима.
В покаянной власянице, Босоногий, там сидел он На поверженной колонне; И густой седою чащей
Волосы на грудь спадали, Фантастично оттеняя Бледный, скорбный лик поэта С вдохновенными очами.
Так сидел он там и пел, Словно древний ясновидец, — И казалось, из могилы Встал пророк Иеремия.
И в руинах смолкли птицы, Слыша вопли дикой скорби, Даже коршуны, приблизясь, Им внимали с состраданьем.
Вдруг, на стременах качаясь, Мимо, на коне огромном, Дикий сарацин промчался, Белое копье колебля, —
И, метнув оружье смерти В грудь несчастного поэта, Ускакал быстрее ветра, Словно призрак окрыленный.
Кровь певца текла спокойно, И спокойно песню скорби Он допел, и был предсмертный Вздох его: «Иерусалим!»
Молвит старое сказанье, Что жестокий сарацин Был не человек преступный, А переодетый ангел,
Посланный на землю небом, Чтоб унесть любимца бога Из юдоли слез, без муки Взять его в страну блаженных.
В небе был он удостоен Крайне лестного приема, — Это был сюрприз небесный, Драгоценный для поэта.
Хоры ангелов навстречу Вышли с музыкой и пеньем, И в торжественном их гимне Он узнал свою же песню —
Брачный гимн синагогальный, Гимн субботний Гименею, Строй ликующих мелодий, Всем знакомых, — что за звуки!
Ангелы трубили в трубы, Ангелы на скрипках пели, Ликовали на виолах, Били в бубны и кимвалы.
И в лазурных безднах неба Так приветливо звенело, Так приветливо звучало: «Лехо дауди ликрас калле!»1
4
Рассердил мою супругу Я последнею главой, А особенно рассказом Про бесценный царский ларчик.
Чуть не с горечью она мне Заявила, что супруг Подлинно религиозный Обратил бы ларчик в деньги,
Что на них он приобрел бы Для своей жены законной Белый кашемир, который Нужен, бедной, до зарезу;
Что с Иегуды бен Галеви Было бы довольно чести Сохраняться просто в папке Из красивого картона,
По-китайски элегантно Разрисованной узором, Вроде чудных бонбоньерок Из пассажа «Панорама».
«Странно! — вскрикнула супруга. — Если он такой уж гений, Почему мне незнакомо Даже имя бен Галеви?»
«Милый друг мой, — отвечал я, — Ангел мой, прелестный неуч, Это результат пробелов Во французском воспитанье.
В пансионах, где девицам, Этим будущим мамашам Вольного народа галлов, Преподносят мудрость мира:
Чучела владык Египта, Груды старых мумий, тени Меровингских властелинов С ненапудренною гривой,
Косы мудрецов Китая, Царства пагод из фарфора, — Всё зубрить там заставляют Умных девочек. Но, боже!
Назови-ка им поэта, Гордость золотого века Всей испано-мавританской Старой иудейской школы,
Назови им Ибен Эзру, Иегуду бен Галеви, Соломона Габироля — Триединое созвездье,
Словом, самых знаменитых, — Сразу милые малютки Сделают глаза большие И на вас глядят овцой.
Мой тебе совет, голубка, Чтоб такой пробел заполнить, Позаймись-ка ты еврейским, — Брось театры и концерты,
Посвяти годок иль больше Неустанной штудировке — И прочтешь в оригинале Ибен Эзру, Габироля
И, понятно, бен Галеви — Весь триумвират поэтов, Что с волшебных струн Давида Лучшие похитил звуки.
Аль-Харизи — я ручаюсь, Он тебе знаком не больше, А ведь он остряк — французский, Он переострил Харири
В хитроумнейших макамах И задолго до Вольтера Был чистейшим вольтерьянцем, — Этот Аль-Харизи пишет:
«Габироль — властитель мысли, Он мыслителям любезен; Ибен Эзра — царь искусства, Он художников любимец;
Но достоинства обоих Сочетал в себе Галеви: Величайший из поэтов, Стал он всех людей кумиром».
Ибен Эзра был старинный Друг, — быть может, даже родич, — Иегуды бен Галеви; И Галеви в книге странствий
С болью пишет, что напрасно Он искал в Гранаде друга, — Что нашел он только брата, Рабби Мейера — врача
И к тому же стихотворца И отца прекрасной девы, Заронившей безнадежный Пламень страсти в сердце Эзры.
Чтоб забыть свою красотку, Взял он страннический посох, Стал, как многие коллеги, Жить без родины, без крова.
На пути к Иерусалиму Был татарами он схвачен И, привязанный к кобыле, Унесен в чужие степи.
Там впрягли беднягу в службу, Недостойную раввина, А тем более поэта: Начал он доить коров.
Раз на корточках сидел он Под коровой и усердно Вымя теребил, стараясь Молоком наполнить крынку, —
Не почетное занятье Для раввина, для поэта! Вдруг, охвачен страшной скорбью, Песню он запел; и пел он
Так прекрасно, так печально, Что случайно шедший мимо Хан татарский был растроган И вернул рабу свободу,
Много дал ему подарков: Лисью шубу и большую Сарацинскую гитару, Выдал денег на дорогу.
Злобный рок, судьба поэта! Всех потомков Аполлона Истерзала ты и даже Их отца не пощадила:
Ведь, догнав красотку Дафну, Не нагое тело нимфы, А лавровый куст он обнял, — Он, божественный Шлемиль.
Да, сиятельный дельфиец Был Шлемиль, и даже в лаврах, Гордо увенчавших бога, — Признак божьего шлемильства.
Слово самое «Шлемиль» Нам понятно. Ведь Шамиссо Даже в Пруссии гражданство Дал ему (конечно, славу),
И осталось неизвестным, Как исток святого Нила, Лишь его происхожденье; Долго я над ним мудрил,
А потом пошел за справкой, Много лет назад в Берлине, К другу нашему Шамиссо, К обер-шефу всех Шлемилей.
Но и тот не мог ответить И на Гицига сослался, От которого узнал он Имя Петера без тени
И фамилию. Я тотчас Дрожки взял и покатил К Гицигу. Сей чин судебный Прежде звался просто Ициг,
И когда он звался Ициг, Раз ему приснилось небо И на небе надпись. Гициг, — То есть Ициг с буквой Г.
«Что тут может значить Г? — Стал он размышлять. — Герр Ициг Или горний Ициг? Горний — Титул славный, но в Берлине
Неуместный». Поразмыслив, Он решил назваться «Гициг», — Лишь друзьям шепнув, что горний В Гициге сидит святой.
«Гициг пресвятой! — сказал я, Познакомясь. — Вы должны мне Объяснить языковые Корни имени Шлемиль».
Долго мой святой хитрил, Всё не мог припомнить, много Находил уверток, клялся Иисусом, — наконец
От моих штанов терпенья Отлетели все застежки, И пошел я тут ругаться, Изощряться в богохульстве,
Так что пиетист почтенный Побледнел как смерть, затрясся, Перестал мне прекословить И повел такой рассказ:
«В Библии прочесть мы можем, Что частенько в дни скитаний Наш Израиль утешался С дочерями Моавитов.
И случилось, некий Пинхас Увидал, как славный Зимри Мерзкий блуд свершал с такой же Мадиамской уроженкой.
И тотчас же в лютом гневе Он схватил копье и Зимри Умертвил на месте блуда. Так мы в Библии читаем.
Но из уст в уста в народе С той поры передается, Что своим оружьем Пинхас Поразил совсем не Зимри
И что, гневом ослепленный, Вместо грешника убил он Неповинного. Убитый Был Шлемиль бен Цури-Шадцай».
Этим-то Шлемилем Первым Начат был весь род Шлемилей: Наш родоначальник славный Был Шлемиль бен Цури-Шадцай.
Он, конечно, не прославлен Доблестью, мы только знаем Имя, да еще известно, Что бедняга был Шлемилем.
Но ведь родовое древо Ценно не плодом хорошим, А лишь возрастом, — так наше Старше трех тысячелетий!
Год приходит, год проходит; Больше трех тысячелетий, Как погиб наш прародитель, Герр Шлемиль бен Цури-Шадцай.
Уж давно и Пинхас умер, Но копье его доныне Нам грозит, всегда мы слышим, Как свистит оно над нами.
И оно сражает лучших — Как Иегуда бен Галеви, Им сражен был Ибен Эзра, Им сражен был Габироль.
Габироль — наш миннезингер, Посвятивший сердце богу, Соловей благочестивый, Чьею розой был всевышний, —
Чистый соловей, так нежно Пел он песнь любви великой Средь готического мрака, В тьме средневековой ночи.
Не страшился, не боялся Привидений и чудовищ, Духов смерти и безумья, Наводнявших эту ночь!
Чистый соловей, он думал Лишь о господе любимом, Лишь к нему пылал любовью, Лишь его хвалою славил!
Только тридцать весен прожил Вещий Габироль, но Фама Раструбила по вселенной Славу имени его.
Там же, в Кордове, с ним рядом, Жил какой-то мавр; он тоже Сочинял стихи и гнусно Стал завидовать поэту.
Чуть поэт начнет, бывало, Петь — вскипает желчь у мавра, Сладость песни у мерзавца Обращалась в горечь злобы.
Ночью в дом свой заманил он Ненавистного поэта И убил его, а труп Закопал в саду за домом.
Но из почвы, где зарыл он Тело, вдруг росток пробился, И смоковница возникла Небывалой красоты.
Плод был странно удлиненный, Полный сладости волшебной, Кто вкусил его — изведал Несказанное блаженство.
И тогда пошли в народе Толки, сплетни, пересуды, И своим светлейшим ухом Их услышал сам калиф.
Сей же, собственноязычно Насладившись феноменом, Учредил немедля строгий Комитет по разысканью.
Дело взвесили суммарно: Всыпали владельцу сада В пятки шестьдесят бамбуков — Он сознался в злодеянье;
После вырыли из почвы Всю смоковницу с корнями, И народ узрел воочью Труп кровавый Габироля.
Пышно было погребенье, Беспредельно горе братьев. В тот же день калифом был
Нажмите «Мне нравится» и
поделитесь стихом с друзьями:
Комментарии читателей