Мережковский Дмитрий Сергеевич

Дмитрий Мережковский Старинные октавы Octaves du passeПеснь вторая

Уже никто не вденет ногу в стремя, — Ты одряхлел, классический Пегас, Тебе подсекло крылья злое Время: Влачишься ты по улицам у нас, Где давит сердце вечной скуки бремя, Где в мутной снежной тьме чуть брезжит газ, Где нет ни воли, ни любви, ни солнца, — Хромою клячей бедного чухонца…

II

От рифмы я отвык, и мне начать Вторую песнь трудней, чем сдвинуть гору. Но если час пришёл — нельзя молчать: Слетающих видений внемля хору, Их голосам я должен отвечать; И как цветник в полуденную пору — Жужжаньем пчёл, как берег — шумом волн, Созвучьями недаром слух мой полн.

III

Их музыка подобна поцелую: И рифма с рифмой — нежная чета — Сливаются в гармонию живую; Так ищут уст влюбленные уста. Я близость бога сладостного чую: Когда душа уныла и пуста, — Поэзия — от всех скорбей лекарство. Уйдем же к ней мы в призрачное царство!

IV

Там нет ни зла людского, ни добра, Там даже смерти не страшна угроза. Луна порой в немые вечера На стеклах бледные цветы мороза Вдруг оживит: что значит их игра Бесцельная?. Холодной жизни проза, Гори, гори и ты в стихе моём, Как этот лёд, таинственным огнём!

V

О, юность бедная моя, как мало Ты вольных игр и счастья мне дала: Классической премудрости начало, Словарь латинский, холод, скука, мгла… Как часто я бранил тебя, бывало; Но все прошло, — теперь не помню зла: Не до конца сумели в пыльной груде Нелепых книг тебя испортить люди.

VI

За сладостный, невинный жар в крови, За первые неопытные грёзы, За детское предчувствие любви Среди унынья, холода и прозы, За маленькие радости твои, За одинокие, немые слезы, О, молодость, за красоту твою Тебя люблю, тебе я гимн пою!

VII

Врата несуществующего рая, Ненаступивших радостей залог, Благословлю обман твой, умирая. Я никогда проклясть тебя не мог, О горькая, о жалкая, святая, Тебя непобедимой создал Бог: В тебе есть холод, девственная нега И чистота нетронутого снега…

VIII

Однажды мы весною в первый раз Открыли окна слишком рано, в марте; Пахнул к нам свежий воздух в душный класс; На стенах с пятнами чернил, на парте, Изрезанной ножами в скучный час Закона Божьего, на пёстрой карте Америки луч солнечный блестел, В листах грамматик ветер шелестел.

IX

Я думаю, Армидин сад, и ты бы Нам более счастливых не дал грёз, Чем грязный двор, где льда седого глыбы Кололи дворники; не запах роз, А москательных лавок, мяса, рыбы — Зефир весенний с рынка нам принес… А воробьи на крышах стаей шумной Чирикали от радости безумной.

Х

Смотрели жадно мы на красный дом, Влюбившись сразу в барышню-соседку. К окну подходит — видно за стеклом, — Чтобы крупы насыпать птице в клетку. Тетради, книги наши под столом: Как мотылёк, попавший детям в сетку, Трепещет сердце, и волнует кровь Мне глупая и милая любовь.

XI

Пусть наглухо опять окно закрыли: Проснувшись вдруг от мертвенного сна, Сквозь мутное стекло под слоем пыли, Глядим, — душа надеждою полна, Мгновенно всю грамматику забыли. Ты победила, вечная весна! Так молодость в тюрьме находит радость И горечь жизни превращает в сладость…

XII

Мне эта улица мила с тех пор: В галантерейной маленькой лавчонке Доныне все ещё пленяют взор И те же чувства будят, как в ребёнке, — Знакомых ситцев пестренький узор, Духи, помада, зеркальца, гребенки И волны подвенечной кисеи — Соблазны юной прачки и швеи.

XIII

Душа волненьем сладким вновь объята, Когда по тем местам я прохожу; Как тихий свет унылого заката, Я в улице безмолвной нахожу Следы тех дней, которым нет возврата… И сам не знаю, чем в них дорожу; Но жизнь кругом — холодная пустыня, Лишь в прошлом все — отрада и святыня.

XIV

Люблю я запах ёлки в Рождество, Когда она таинственно и жарко Горит, и все мы ждём Бог весть чего… Пускай беду пророчит злая Парка, — Я верю в ёлку, верю в торжество, По-прежнему от Бога жду подарка. Как ёлка, ты — в огнях, ночная твердь. Ужель подарок Бога — только смерть?

ХV

Всё мимолетно — радости и мука, Но вечное проклятие богов — Не смерть, не старость, не болезнь, а скука, Немая скука долгих вечеров, Скучать с приличным видом есть наука Важнейшая для умных и глупцов: Подруги наши — страсть, любовь иль злоба, А скука — вечная жена до гроба.

XVI

О, тёмная владычица людей, Как рано я узнал твои морщины, Недвижный взор твоих слепых очей, Лицо мертвее серой паутины И тихий лепет злых твоих речей!.. Но оживлять унылые картины Не буду вновь: уж я сказал о том, Чем был наш мрачный и холодный дом.

XVII

Всё важно в нём и сонно, и прилично. Отец любил детей, но издали: Он каждую субботу педантично, Просматривая баллы, за нули Нотации читать умел отлично. Без дружбы, вечно ссорясь, мы росли Все вместе, кучей, как в тени древесной Семья грибов: нам было слишком тесно…

XVIII

С Сергеем мы ходили в тот же класс. Напоминая бойкую лисичку, Зрачки зеленоватых быстрых глаз Лукаво щурить он имел привычку; Лицо в веснушках помню как сейчас, Пронырливый и острый носик; кличку Всему давал он метко; был актёр И дипломат, насмешлив и хитер.

XIX

А неуклюжий Саша, молчаливый, С лицом румяным и тупым, в очках, — Как медвежонок, дикий и ленивый; В монахи собирался он, в делах Земных не видя толку; горделивый Тот замысел погиб и стал монах — Немало в жизни всяких превращений — Чиновником особых поручений.

ХХ

Благоразумен, важен, как старик, Был Коля гимназистом идеальным; Премудрость всех учебников постиг. С лицом худым, бескровным и печальным, Питая страсть, как первый ученик, К пятеркам с плюсом и листам похвальным, Смиряться он умел, терпеть и ждать И всякому начальству угождать.

XXI

Но иногда, романтик добродушный, Про все забыв, каких-то ведьм и фей, И рыцарей, и замок их воздушный Чертил пером в тиши воскресных дней, Воображенью странному послушный, Он на полях латинских словарей, Влюблённый в этот мир необычайный: Он верил в сны, пророчества и тайны…

XXII

У нас в крови — неугасимый жар Мистического бреда; это — сходство Семейное, опасный людям дар, Наследственный недуг иль превосходство, Под пеплом жизни тлеющий пожар, — Не ведаю — талант или уродство… Вольнолюбивый, непокорный дух, Доныне в нас огонь твой не потух.

XXIII

Обычный в жизни путь ему неведом, Противен будничный и тесный круг. Был Костя, старший брат мой, правоведом; Но поступил он, возмутившись вдруг, И полный нигилизма модным бредом, На факультет естественных наук: Не следуя отцовскому примеру, Он погубил блестящую карьеру.

XXIV

Самонадеян и умён, и горд, Наш мёртвый дом, чиновничий и серый, Он презирал: настойчив, волей твёрд, В добре и зле без удержу, без меры, От микроскопов ждал он и реторт Неведомых чудес и новой веры. Любила мать его; с отцом всегда Была у Кости тайная вражда.

XXV

Мне помнится под колбою стеклянной Спиртовой лампочки дрожащий блеск И жидкости опаловой, туманной В прозрачных стенках лёгкий звон и плеск, Волшебной искры голубой и странной На гальванической машине треск… В густой тени большого кабинета Желтели кости пыльного скелета.

XXVI

Мне объяснял фанатик молодой Открытья, чудеса лабораторий, Неясные мелькали предо мной Отрывки дерзновеннейших теорий; Показывал он в капле водяной Друг друга пожиравших инфузорий, И слушал я, потупив робкий взор, Про Дарвинов естественный подбор.

XXVII

Я чувствовал, что он не прав во многом: Краснея, запинался я, дрожал, Ребяческим и неумелым слогом На доводы науки возражал, Когда, смеясь над чертом и над Богом, Он все, во что я верил, разрушал… Хотя и страшно было мне и больно, — Запретный плод прельщал меня невольно.

XXVIII

И любопытство жадное влекло К опасности на крайние ступени, И в первый раз на детское чело Уже недетских дум ложились тени: Пленяет душу человека зло. Как некогда Адаму в райской сени — «Вкуси и будешь богом», — мудрый Змей, Коварный дал совет душе моей.

XXIX

В столовой раз за чаем мы сидели; Здесь маятник медлительных часов, Влачившихся без отдыха, без цели, Вкус тех же булок, звуки тех же слов И тусклые обои надоели Знакомым видом желтеньких цветов. На ужин экономно разогреты Унылые вчерашние котлеты.

ХХХ

Из всех углов ползёт ночная тень, Цедится струйка жиденького чая Сквозь ситечко; смотреть и думать — лень, Царит безмолвье, мысли удручая… У матери — всегдашняя мигрень. И лампа бледная горит, скучая, И силы нет дремоты превозмочь, — Скорей бы сон бесчувственный и ночь.

XXXI

Вдруг настежь дверь, — и дрогнул воздух сонный, И старший брат с улыбкой на устах Вошёл и, нашей скукой изумлённый, Тотчас притих; румянец на щеках Ещё горит, морозом оживлённый, Пылинки снега тают в волосах: Он с улицы принёс душистый холод, Глаза блестят, — он радостен и молод.

XXXII

Отец спросил: «Откуда?» — «Из суда, — Присяжные Засулич оправдали!» «Как? ту, что в Трепова стреляла?» — «Да». — «Не может быть!..» — «Такой восторг был в зале, Какого не бывало никогда: Мы полную победу одержали!» Отец сердито молвил: «Что за вздор!» И вспыхнул вдруг ожесточенный спор.

XXXIII

И шёпотом беспомощных молений Напрасно мама хочет их унять: То спор был вечный, распря поколений, — Не уступают оба ни на пядь, Не слушают друг друга: «Убеждений Вы права не имеете стеснять!» — Кричит студент; они вскочили оба, — В очах старинная слепая злоба.

XXXIV

«Наука доказала…» — «Чушь и гниль — Твоя наука… Вечные основы Религии…» — «Основы ваши — гниль! Пред истиною все они готовы Рассыпаться, как мёртвый прах и пыль… Нам Спенсер дал для жизни принцип новый!» — «А Бог?.» — «Нет Бога!» — «Спенсер твой — дурак!» Дошли до Бога, — это скверный знак.

ХХХV

Теперь конец уж ясен бедной маме, — Ей скажет муж: «Во всем — твоя вина. Детей избаловала!» В этой драме Немою жертвой быть обречена, Печальными и кроткими глазами, Беспомощного ужаса полна, Глядит на них и вся мольбою дышит: Никто её не видит и не слышит.

XXXVI

«Прочь, негодяй, из дома моего!..» — Кричит отец, бледнея. «Ради Бога, Не будь к нему жесток, прости его, Ну, хоть меня ты пожалей немного!» — «Нет, не просите, мама, — ничего — Не надо! — Костя ей кричит с порога, — Я рад уйти: мне воля дорога, Не будет больше здесь моя нога!

XXXVII

Вам оскорблять себя я не позволю…» И он дверями хлопнул. Мать жалел, Но думал я, что Костя выбрал долю Завидную: как был он горд и смел! И за героем я рвался на волю, Я сам дрожал от злобы и горел: Душа была смятением объята; Я разделить хотел бы участь брата.

ХХХVIII

И долго я в ту ночь не мог уснуть: Всё чудились мне тихие рыданья; Предчувствием беды сжималась грудь. Я встал; лишь уличных огней мерцанье По комнате мне озаряло путь, Когда среди глубокого молчанья, Как вор, прокравшись в тёмный длинный зал, Я разговор из спальни услыхал:

XXXIX

«Он может повредить моей карьере… Каков щенок, мальчишка, нигилист!» — «Ну, денег дай ему по крайней мере: Он вспыльчив, сердцем же он добр и чист…» Я ухо приложил к закрытой двери И в темноте внимал, дрожа, как лист, И страшно было мне, стучали зубы: Слова отца безжалостны и грубы.

XL

С тех пор прошли года, но помню то, Что слышал там: осталось в сердце жало. «Он — сын твой, не губи его, — за что?.» — «Ведь я сказал: дам сорок в месяц». — «Мало». — «А сколько ж?» — «Сто». — «Ну, пятьдесят…» — «Нет, сто…» Мольбою долгой, долгой и усталой, Упрямой силою любви своей Она боролась с ним из-за грошей.

XLI

Я слов уже не слышал — только звуки Все тех же просьб: так падает вода И точит твёрдый камень; лишь от скуки Он делал ей уступку иногда. Она ему в слезах целует руки, Терпеньем побеждает, как всегда, Смирением глубоким и притворством, И жертв незримых медленным упорством.

XLII

Мы грешны все: я не сужу отца. Но ужаса я полн и отвращенья К семейной пытке, к битве без конца, Без отдыха, где нет врагу прощенья, Где только бледность кроткого лица Иль вздох невольный выдает мученья: Внутри — убийство, а извне хранит Законный брак благопристойный вид.

XLIII

Когда же утром мы при лампе встали И за окном, сквозь мокрый снег и тень, С предчувствием заботы и печали Рождался вновь ненужный серый день, За кофием от няни мы узнали, Что мать больна, что у неё мигрень: И вещая тоска мне сердце сжала. Три дня она в постели пролежала.

ХLIV

И может быть, то первый приступ был Болезни тяжкой, длившейся годами, Неисцелимой; всё же гневный пыл Отца смягчён был долгими мольбами. Хотя он ссоры с Костей не забыл, Но поневоле, уступая маме, Не одобряя баловства детей, — Не сорок дал ему, а сто рублей.

XLV

И жизнь пошла, чредой однообразной: Зазубрины и пятнышки чернил Все те же на моей скамейке грязной, Родной язык коверкая, долбил Я тот же вздор латыни безобразной, И года три под мышками теснил Все в том же месте мне мундирчик узкий, На завтрак тот же сыр и хлеб французский.

XLVI

Лимониус, директор, глух и стар, Софокла нам читал и Одиссею, Нас усыплять имея редкий дар; Но до сих пор пред ним благоговею, Лишь вспомню, с крепким запахом сигар, Я вицмундир перед скамьей моею И тонкий пух седых его волос И в голубых очках багровый нос.

XLVII

Урок по спрятанной в рукав бумажке, Бывало, всякий бойко отвечал. При нем играли в карты мы и в шашки: Нам добродушный немец все прощал; Но вдруг за белый воротник рубашки Неформенной, за галстук он кричал С нежданным пылом ярости безмерной И тем внушал нам трепет суеверный.

XLVIII

Честнейший немец Кесслер — латинист, Заросший волосами, бородатый, На вид угрюм, но сердцем добр и чист, — Как древние Катоны, И Сцеволы; большой идеалист, Из года в год, отчаяньем объятый, Всем существом грамматику любя, Он нас терзал и не жалел себя.

XLIX

Ответов ждал со страхом и томленьем, Краснея сам, смущаясь и дрожа: Ему казалась личным оскорбленьем Неправильная форма падежа, Ему глагол с неверным удареньем Из наших уст был как удар ножа. Земному чуждый, пламенный фанатик, Писал он ряд ученейших грамматик.

L

Читал Платона Бюрик — не педант, Напротив, весельчак, но злейший в мире, Весь белый, бритый, выхоленный франт, В обрызганном духами вицмундире; К жестоким шуткам он имел талант: Того, кто знал урок, оставив в мире, Он робкого лентяя выбирал И долго с ним, как с мышью кот, играл.

LI

Несчастный мальчик, с мнимою отвагой, К доске уже бледнея подходил; Тот одобрял его, шутил с беднягой И понемногу в дебри заводил, Не торопясь; но покрывались влагой Глаза его, он медленно цедил Слова сквозь зубы и в дремоте сладкой Ласкал тихонько подбородок гладкий.

LII

Как выступал на лбу ученика Холодный пот, с улыбкой сладострастной Следил, и мухой в лапах паука Тот бился все ещё в борьбе напрасной: Томила жертву смертная тоска; «Скорей бы нуль!» — мечтал уже несчастный, В схоластике блуждая без руля, А смерти нет, и нет ему нуля!

LIII

Но в старших классах алгебры учитель Был хуже немцев — русский буквоед, Попов, родной казенщины блюститель; Храня военной выправки завет, Незлобивый старательный мучитель, Он страшен был душе моей, как бред… В лице — подобье бледной мёртвой маски — Мерцали хитрые свиные глазки.

LIV

В нём было всё противно: глупый нос И на челе торжественном и плоском Начальственная важность, цвет волос Прилизанных и редких с жёлтым лоском; Он — неуклюж, горбат, и хром, и кос, — Казался жалким странным недоноском. Всегда покорен и застенчив, раз Я дерзким бунтом удивил наш класс.

LV

Мне от Попова слушать надоело — «Ровней держитесь, выпрямите грудь!» Я на скамью — неслыханное дело — Сел, опершись локтем, чтоб отдохнуть, И пуговиц, ему ответив смело, На сюртуке дерзнул не застегнуть; Он закричал, но я решил упрямо: Умру, не застегну, не сяду прямо!

LVI

Лимониус с инспектором пришли, И сторожа меня на новоселье В сырой, холодный карцер повели И заперли на ключ в позорной келье, — Жилище крыс, но там, во тьме, в пыли, Я чувствовал нежданное веселье: Подвижником себя воображал И в лихорадке сладостной дрожал.

LVII

Как жаждал сердцем правды я и мщенья! Не все ль равно, за что восстать — за мир И все его обиды и мученья Или за право расстегнуть мундир? Тебя познал я, демон возмущенья: Утратив сердца прежний детский мир, Я чувствовал, — хотя был бунт напрасен, — Что ты, Злой Дух, мой тёмный Бог — прекрасен!

LVIII

Тебе остался верен я с тех пор И, соблазнённый ангелом суровым, Не покорясь, всю жизнь веду я спор Из-за несчастных пуговиц с Поповым: Душа безумно рвётся на простор. За то, что я к мирам стремился новым, За то, что рабства я терпеть не мог, — Меня казнил Лимониус и Бог.

LIX

В те дни уж я томился у преддверья Сомнений горьких, и когда наш поп, Находчивый и полный лицемерья, Доказывал, наморщив умный лоб, Чтоб истребить в нас плевелы неверья, Научною теорией потоп Иль логикой — существованье Бога, — Рождалась в сердце вещая тревога.

LX

И бес меня смущал: нас каждый день Водили в церковь на Страстной неделе; Напев дьячка внушал мне сон и лень: Мы по казенным правилам говели; И неуютною казалась тень, Не дружески огни лампад блестели; Рука творила знаменье креста, Но мёртвая душа была пуста.

LXI

Кощунственная мысль была упряма; И чистая святая белизна Просвирки нежной, запах фимиама, Вкус тёплого церковного вина, И голубь, Дух Святой, на своде храма, За царскими вратами глубина Не веют в душу прежней сладкой тайной: Рождает все лишь страх необычайный.

LXII

Но по привычке давней перед сном Я начинал молитву, умиленный: С подарком няни — сахарным яйцом На алой ленте, с вербой запыленной, Был образок так родствен и знаком… Когда же вновь опомнюсь, пробужденный, — Как будто вдруг в душе потухнет свет, И ужасает мысль, что Бога нет.

LXIII

Скребётся мышь, страшат ночные звуки, На улице умолк последний шум. А я сижу во тьме, ломая руки, И отогнать не в силах грешных дум: С мятежным духом, дьяволом науки, Изнемогая борется мой ум, И ангела-хранителя напрасно На помощь я зову с надеждой страстной.

LXIV

Что избавление должно прийти, Я чувствую, не ведая, откуда. Целуя образ, я молил: «Прости! Не верю я и знаю — это худо, Но ведь Тебе легко меня спасти: О, дай мне знак, о, только сделай чудо, Теперь, сейчас, до наступленья дня, — Хоть маленькое чудо для меня!»

LXV

Миссионер для обращенья Кости, Ученый поп, был приглашен отцом: Он приходил к нам по субботам в гости; В лиловой рясе с золотым крестом. Пить чай умел, в беседах, чуждых злости, Лоб вытирая шелковым платком, С баранками и сливками так вкусно И Дарвина опровергал искусно.

LXVI

И спорам их о Боге без конца Я с жадностью внимал, дохнуть не смея: Доказывал он Промысел Творца, И, объясняя книги Моисея, С приятной тихой важностью лица Цитатами из книг ученых сея, По поводу Адама говорил Он о строеньи черепа горилл.

LXVII

Но дерзкого неверья злое семя В душе моей росло: я помню, раз Наш батюшка в гимназии, в то время К принятью Тайн Святых готовя класс, Моих сомнений увеличил бремя: Смутил меня о грешнике рассказ, Вкусившем недостойно от Причастья: Я слушал, полон жадного участья.

LXVIII

Как Тайнами Христовыми сожжён, Язык его лукавый был раздвоен И в трепетное жало превращён… Я был, как этот грешник, недостоин; В кощунственные мысли погружён, Я ждал беды, угрюм и беспокоен, И, веря, что меня накажет Бoг, Раскаяться хотел я и не мог.

LXIX

С непобедимым трепетом боязни Об исповеди думал, и тоска Мне грызла сердце, холод неприязни Внушал один лишь вид духовника: Я представлял весь ужас этой казни И чувствовал, как вместо языка Во рту моём шипело и дрожало Змеиное раздвоенное жало.

LXX

Но вышло всё так просто, без чудес, Что я почти жалел о том, и с шумом Весенних вод напев «Христос воскрес» Теперь в молчанье слушал я угрюмом: Весёлый праздник для меня исчез, — Уже ни Пасха белая с изюмом, Ни с розаном, нежны и горячи, Не радовали сердце куличи.

LXXI

Я с нянею пошёл на балаганы: Здесь ныла флейта, и пищал фагот, И с бубнами гудели барабаны. До тошноты мне гадок был народ: Фабричные с гармониками, пьяный Их смех, яйцом пасхальным полный рот, Самодовольство праздничного вида, — Все для меня — уродство и обида.

LXXII

А в тучках — нежен золотой апрель. Царицын Луг уж пылен был и жарок; Скрипя колеса вертят карусель, И к облакам ликующих кухарок Возносит в небо пёстрая качель: В лазури цвет платков их жёлтых ярок… И безобразье вечное людей Рождает скорбь и злость в душе моей.

LXXIII

И благовест колоколов победный, Как приговор таинственный, гудел… Я в эти дни, к прискорбью мамы бедной, Как будто в злой болезни, похудел: По комнатам, как тень, слонялся, бледный И нелюдимый, плохо спал и ел, И спрашивала мать меня порою В отчаянье: «Мой мальчик, что с тобою?.»

LXXIV

Но я молчал, стыдился дум моих, Лишь изредка, не говоря ни слова, К ней подходил, беспомощен и тих, И маленьким, не думающим снова Я делался от ласк её простых, Когда она, жалея, как больного, И мудрое безмолвие храня, С улыбкою баюкала меня.

LXXV

Спасителем моим Елагин милый Был, как всегда: экзамены прошли, И, как покойник, вставший из могилы, Я свежестью дышал сырой земли, От солнца щурился, больной и хилый, Но радовали в море корабли, Знакомый пруд, и ледник, и дорожка Меж грядками душистого горошка.

LXXVI

Всё трогало меня почти до слёз — С полупрозрачной зеленью опушка И первый шелест молодых берёз, И вещая унылая кукушка, И дряхлая подруга детских грёз — Родная ива, милая старушка, И дачный вкус парного молока, И тёплые живые облака.

LXXVII

Катались мы на лодке с братом Сашей: Покинув весла, зонтик дождевой Мы ставили, как парус, в лодке нашей; Казался купол неба над водой Лазурной опрокинутою чашей, И на пустынной отмели порой С гниющим остовом ладьи рыбачьей Картофель мы пекли в золе горячей.

LXXVIII

Закусывая парой огурцов И слушая великое молчанье Зеркальных вод и медленных коров Протяжное унылое мычанье, И в стеблях жёлтых водяных цветов Ленивых струек слабое журчанье, — Я все мои грамматики забыл, Не думал, есть ли Бог, и счастлив был.

LXXIX

Скучать в домашней церкви за обедней По праздникам в Елагинский дворец Водили нас; я помню, в арке средней Меж ангелами реял Бог Отец. Но суетных мой ум был полон бредней, Я думал: службе скоро ли конец? Смотрел, как небо в перистых волокнах Высоких туч блестит в открытых окнах.

LXXX

Крик ласточек сквозь пение псалмов, Шумящие под свежим ветром клены, Дыхание сиреневых кустов, — Все манит прочь из церкви в сад зелёный, И кажется мне страшным лик Христов Сквозь зарево свечей во мгле иконы: Любовью, чуждой Богу, мир любя, Язычником я чувствовал себя.

LXXXI

И в этой церкви раз в толпе воскресной, Среди девиц уродливых и дам, Увидел профиль девушки прелестной, Смотрел я жадно, волю дав очам: Мне было все в ней тайною чудесной, Подобной райским непонятным снам, И я в благоговенье не заметил, Цвет глаз её был темен или светел.

LXXXII

Лишь смутно помню, что она была Вся в белом кружеве; глубокой тенью Ресниц и томной бледностью чела Я изумлен и предан был смятенью: Казалась мне, воздушна и бела, Она принцессой Белою Сиренью, Окутанною в сказочный туман. Тайком невинный начался роман.

LXXXIII

И образ твой, елагинская фея, Доныне сердцу памятен и мил; Там, где к пруду спускается аллея, За белым платьем иногда следил И прятался я, подойти не смея; Ни разу в жизни с ней не говорил, Любви неопытную душу предал, Хоть имени возлюбленной не ведал.

LXXXIV

Когда в затишье знойных вечеров Гармоника кухарок собирала В конюшню — царство важных кучеров, И в облаках был нежный цвет коралла, С толпою неуклюжих юнкеров В крокет моя владычица играла И бегала, смеялась громче всех: Доныне в сердце — этот милый смех.

LXXXV

И, крадучись, как вор, к решётке сада За дачей, где она жила, тайком Я подходил, и было мне отрада Смотреть на ветхий деревянный дом, Хотя мешала пыльная ограда Кустов колючих; к тем, кто с ней знаком, Я завистью был жгучей пожираем, И садик бедный мне казался раем.

LXXXVI

Но холод жизни ранний цвет убил, И всё, что было мне ещё неясно, Что я в душе лелеял и хранил, Едва родившись, умерло безгласно, — И никогда я больше не любил Так пламенно, так нежно и напрасно, Как в тех мечтах, погибших навсегда Без имени, без звука, без следа…

LXXXVII

Мы в сердце вечную таим измену: Уж привлекал внимание моё Иной предмет: однажды прачку Лену Я увидал, стиравшую белье: Я помню мыла тающую пену, Когда сквозь пар смотрел я на неё, Румяную, с веснушками, с глазами Почти без мысли, с голыми руками.

LXXXVIII

А в прачешной и в кухне был пожар Сияния вечернего: блеснули Ведро, кофейник, яркий самовар, Зрачки кота, дремавшего на стуле, И полымем объятые, как жар, Кругом на полках медные кастрюли; И Лена, вся здоровием дыша, Б

В избранном Добавить в избранное Подождите...

Нажмите «Мне нравится» и
поделитесь стихом с друзьями:

Комментарии читателей

    Если в тексте ошибка, выделите полностью слово с опечаткой и нажмите Ctrl + Enter, чтобы сообщить.

    Читайте стихотворение Дмитрия Сергеевича Мережковского «Старинные октавы Octaves du passeПеснь вторая», а также другие произведения поэта.